![]() |
| начальная страница | биография | музей | библиотека | галерея | гостевая | ссылки | e-mail |
Романы. Сашка Жегулёв.
Часть 2
Сашка Жегулёв.
14 :: 15 :: 16 :: 17 :: 18 :: 19 :: 20 :: 21 :: 22 :: 23 :: 24 :: 25 :: 26 :: 27 :: 28 :: 29 :: 30 :: 31 :: 32 :: 33
— Ах, душа Андрей Иваныч, матросик мой отставной - игранем?
И при смехе мужиков, знавших, что Петруша в деревне оставил невесту, зачастил:
Пали снеги, снеги белые,
Да растаяли,-
Лучше брата бы забрили,
Милого б оставили! А - юх, йух, йух, йух!..
Колесников поманил пальцем Соловьева, с ним и с Погодиным отошел к шалашу.
— Ну, Саша: завтра. Тезка тебе расскажет, он три дня, того-этого, на путях работал, все высмотрел. Расторопный он человек!
При слове "завтра" лицо Саши похолодело - точно теперь только ощутило свежесть ночи, а сердце, дрогнув, как хороший конь, вступило в новый, сторожкий, твердый и четкий шаг. И, ловя своим открытым взглядом пронзительный, мерцающий взор Соловьева, рапортовавшего коротко, обстоятельно и точно, Погодин узнал все, что касалось завтрашнего нападения на станцию Раскосную. Сверился с картой и по рассказу Соловьева набросал план станционных жилищ.
— Я думаю, Саша...
— Не мешай, Василь Василич! Жандарм, говоришь, здесь...- Он незаметно перешел на ты.
— Так точно. И два стражника. А вот тут телеграф...- при свете огарка не совсем уверенно бродил по бумаге короткий с черным ногтем палец.
Погодин решил: до утра своим ничего не говорить, да и утром вести их, не объясняя цели, а уже недалеко от станции, в Красном логу, сделать остановку и указать места. Иван и Еремей Гнедых с телегами должны поджидать за станцией. Федота совсем не брать...
— Отчего же? - почтительно осведомился Соловьев.- Все не лишний для начала человек.
— Слабосилен и стрелять не умеет,- сказал Колесников.
— У него ярости много,- настаивал Соловьев,- пусть на случай около выхода орет: наши идут! Кто не бежал, так убежит, скажут, тридцать человек было. Боткинский Андрон таким-то способом сам-друг целую волость перевязал и старшину лозанами выдрал.
Колесников покосился:
— Да ты, того-этого, по правде говори: нигде раньше в делах не был? Чтой-то ты, дядя, много знаешь - нынче мне всю дорогу анекдоты рассказывал! Ну?
Соловьев усмехнулся и щеголевато козырнул глазами:
— Кабы где был, так уж наверняка б слыхали! - Но встретил суровый взгляд Саши, съежился, точно выцвел, и заторопился.- Между прочим, можно Федота и не брать, человек они неопытный, это правда.
Решили, однако, Федота взять и даже дать ему маузер, но незаряженный: был один в партии испорченный, проглядел, когда принимал, Колесников. На том и покончили до завтра.
— Ну, ступай пока, Соловьев,- приказал Саша.
— Слушаю-сь, Александр Иваныч, но, между прочим, позвольте присовокупить: с народом нашим надо поосторожнее. Слух идет... бабы эти разные... и вообще. Конечно, пока они за нас, так хоть весь базар говори, ну, а на случай беды или каких других соображений... Народ они темный, Александр Иваныч!
— Ладно, ступай,- сухо приказал Саша, но встретил покорные, слегка испуганные, темные, как и у тех, глаза Соловьева и стыдливо добавил: - Иди, голубчик, я все сделаю. Нам поговорить надо.
3. Рябинушка
— Неприятный человек! - сказал Колесников про ушедшего, но тотчас же и раскаялся.- А, впрочем, шут его знает, какой он. В городе, Саша, я каждого человека насквозь, того-этого, вижу, как бутылку с дистиллированной водой, а тут столько осадков, да и недоверчивы они: мы ему не верим, а он нам. Трудно, Саша, судить.
— Привыкнут! - уверенно ответил Погодин, прислушиваясь к веселому говору около костра и улыбаясь.- Ах, Вася, чудесный какой вечер! Постой, Петруша петь хочет...
Как Елена Петровна в то жестокое утро, когда зашла, речь о губернаторе Телепневе, увидела вместо привычного Сашеньки новое и удивительное, в одно мгновение осознала и как бы сложила в сумму весь ряд незаметных перемен,- так и Колесников в эту минуту. Куда девалось все прежнее?.. Как меняется человек! Отяжелел подбородок, а лоб словно убавился,- или это костер играет тенями? Но вот что несомненно: резко очертился нос и выпуклости бровей, и четко изогнулась линия от носа к верхней губе - точно впервые появился у Саши профиль, а раньше и профиля не было. И еще: исчезла бесследно та бледная хрупкость, высокая и страшная одухотворенность, в которой чуткое сердце угадывало знамение судьбы и билось тревожно в предчувствии грядущих бед; на этом лице румянец, оно радостно радостью здоровья и крепкой жизни,- тот уже умер, а этот доживет до белой, крепкой старости. У того была мать, благородная и несчастная Елена Петровна, а этот словно никогда не знал матери и ее слезами не плакал - и как белеют зубы в легкой улыбке! Мысленно приделал Колесников бороду к Сашиному этому лицу - получился генерал Погодин, именно он, хотя даже карточки никогда не видал. Вздохнул с укором.
— Так вот, Саша,- значит, завтра.
— Да. Завтра. Но, Василий, милый, ты хотел о чем-то говорить - не надо! Не надо вообще говорить. Ты присматривался к Еремею, нет? - Присмотрись. Он все время молчит, и я целый вечер за ним слежу: он все мне открыл. Я знаю, ты сейчас же спросишь, что открыл, а я тебе что-нибудь навру - не надо, Вася.
— Нет, не спрошу. Прости меня, Саша.
Погодин удивленно обернулся, сдвинув тени:
— За что?
— Так. За некоторые мысли, того-этого.
— Ну вот!.. Разве это не разговор? "Прости", "за мысли",- чтоб черт нас побрал, мы только и делаем, что друг у друга прощения просим. И этого не надо, Василий, уверяю тебя, никому до этого нет дела. Не обижайся, Вася, я, честное слово, люблю тебя... Постой, идем ближе, поют!
"Кость бросил, чтобы отвязаться: любит, да еще "честное слово!" - горько думал Колесников, идя за Сашей. И вдруг обозлился на себя: "Да я-то что? Разве не весело? - разве не поют? Эх, да и хорошо же на свете жить, пречудесно!"
Жить было пречудесно, и это знала вся ночь. Полыхал костер, и тени плясали, взвивались искры и гасли, и миллионы новых устремлялись в ту же небесную пропасть; и ручей полнозвучно шумел: если бросить теперь в него чурку, то донесет до самого далекого моря. Притихли мужики, пригревшись у огня, и, как нечто самое серьезное и важное, слушали подготовительные переборы струн и певучую речь радостно взволнованного Петруши. Веснушчатое, безусое лицо его раскраснелось, серые, почти ребячьи глаза сладко щурились; в обеих руках нежно, как пушинку, держал он матросикову балалайку с разрисованной декой и стонал:
— Ах, ну и балалаечка! Ну и балалаечка! Это инструмент, эта уж до самой смерти заговорит, эта уж не выпустит, н-е-т!
Иван серьезно и с участием спросил:
— Завидно, Петруша?
— Ка-а-кая зависть!
Андрей Иваныч протянул руку за балалайкой, но Еремей остановил его:
— Погоди, матрос! Дай подержаться. Не съест твоего инструменту.
Наконец сыгрались обе балалайки. В тихом переборе струн, в кроткой смиренности их однозвучия - что бы ни говорили слова - не пропадала чистая, почти молитвенная слеза: дали и шири земной кланялся человек, вечный путник по высям заоблачным, по низинам сумеречно-прекрасным. Как бы далеко ни уходили слова - дальше их уносила песня; как бы высоко ни взлетала мысль - выше ее подымалась песня; и только душа не отставала, парила и падала, стоном звенящим откликалась, как перелетная птица... "Боже мой - и это не во сне? - думал Саша.- И это не церковь? И это музыка? Но ведь я же не понимаю музыки, я бесталанный Саша, но теперь я все понял!"
Сидел, склонив голову, обеими руками опершись на маузер, и в этой необычности и чудесной красоте ночного огня, леса и нежного зазыва струн самому себе казался новым, прекрасным, только что сошедшим с неба - только в песне познает себя и любит человек и теряет злую греховность свою. Радостно оглянулся на Колесникова - и у того преобразилось лицо, в глазах смешное удивление, а весь, как дитя, и не одинок уже, хотя близок к слезам и бороду дергает беспомощно. А дальше Еремей - ест горящими глазами певцов и истово кланяется дали и шири земной; серьезен, как в смерти, не шевельнется, словно летит - для него это не шутки. А дальше...
— Рябинушку! - коротко кинул Андрей Иванович,- уже не матрос, а власть чудесную имеющий; перебрал пальцами, тронул душу балалайки и степенным, верующим баском начал:
— Ты, рябинушка, ты, зеленая...
По низу медлительно и тяжко плывут слова; оковала их земная тяга и долу влечет безмерная скорбь,- но еще не дан ответ, и ждет, раскрывшись, настороженная душа. Но ахает Петруша и в одной звенящей слезе раскрывает даль и ширь, высоким голосом покрывает низовый, точно смирившийся бас:
— Ax! - ты когда взросла, ах, когда выросла...
"Это я, рябинушка,- думает каждый.- Это я та рябинушка, та зеленая, и про меня это спрашивают: ты когда взросла, когда выросла".
— Ты, рябинушка...
Что это? - оглянулись все. А это Колесников запел. Свирепо нахмурился, злобно косит круглым глазом и на свой могучий голос перенял у матроса безмерную скорбь и тягу земли:
— Ты, рябинушка, ты, зеленая...
Что-то грозное пробежало по лицам, закраснелось в буйном пламени костра, взметнулось к небу в вечно восходящем потоке искр. Крепче сжали оружие холодные руки юноши, и вспомнилось на мгновение, как ночью раскрывал он сорочку, обнажал молодую грудь под выстрелы.- Да, да! - закричала душа, в смерти утверждая жизнь. Но ахнул Петруша высоким голосом, и смирился мощный бас Колесникова, и смирился гнев, и чистая жалоба, великая печаль вновь раскрыла даль и ширь.
— Ах - да когда же ты, ах - да закраснелася?
Ах, когда же ты закраснелася...
Подтягивает и бродяжка слабым тенорком, вместе с Петрушей отвечает Колесникову и словно борется с ним. Едва слышно его за сильным и высоким голосом Петруши, но все одобрительно улыбаются: это хорошо, что он подтягивает. И снова вступает точно осиливший бас, и смолкают покорно высокие голоса:
— Я, рябинушка, закраснелася...
"Обо мне! - думает каждый и, замирая, ждет ответа. И в звонкой печали отвечает задушевный голос, в последний раз смертельно ахнув:
— Ах! - да поздней осенью - ах, да под морозами.
Ах, поздней осенью, под морозами.
Было долгое молчание, и только костер яростно шумел и ворочался, как бешеный. Луна всходила: никто и не заметил, как посветлело и засеребрились в лесу лесные чудеса. Еремей тряхнул головой и сказал окончательно:
— Хорошо у нас поют.
А Саша уволок в серебро ветвей распрямившегося Колесникова и в волнении, первый раз открыто выражая свой восторг, тряс его опущенную тяжелую руку и говорил:
— Да как же это, Василий!.. Ведь у тебя такой голосили ты сам не знаешь, чудак!
Колесников, все еще свирепый, тяжело водя грудью, с гордостью ответил:
— Знаю. Так что?
— Да ведь с таким голосом... Боже мой, Вася! Ты мог бы... У тебя слава, чудак!
— Мог бы. Ну?
Подошел Андрей Иваныч и развел руками:
— Ну, Василь Василич, благодарю. Как рявкнули вы у меня над ухом - что такое, думаю, дерево завалилось? Да и свирепо же вы поете...
— Разболтались вы, Андрей Иваныч! - сердито сказал Колесников.
— Да всякий разболтается! Иван до чего додумался? Леший, говорит, с ним ночью страшно.
| начальная страница | биография | музей | библиотека | галерея | гостевая | ссылки | e-mail |