Леонид Андреев
начальная страница | биография | музей | библиотека | галерея | гостевая | ссылки | e-mail 

Очерки и фельетоны. Впечатления.

1 :: 2

1*

Недавно я перечитывал Глеба Успенского, смеялся и грустил и с радостью преклонялся пред благородством и чистотой души этого человека, в страданиях искавшего но всей широкой России давно затмившейся правды и давно обороненной совести. Ожили перед моими глазами мертвые черные строчки и буквы; то были частицы его страдающей души, а все вместе сверстанные, сброшюрованные и пущенные на рынок, они составляли все то, что он отнял у себя и отдал нам — его светлый разум. Отданный той же с болью любимой родине, он продолжает творить свою благотворную работу. Но где же он сам, этот страдалец за чужие грехи, этот всеми нами любимый и чтимый Глеб Успенский? Что говорят о нем, о его здоровье, о его жизни? Какова бы ни была, она дорога ведь нам. И стыдно мне стало за себя и за всех нас, когда ответом на все эти вопросы явилось тупое и дикое: не знаем. Где он — не знаем; какова его жизнь — не знаем, потому что об этом не говорят и не пишут. Да жив ли он, наконец? — этот вопрос был как-то предложен мне одним интеллигентом, пораженным безмолвием могилы, окутавшим дорогое имя. Но, подумав, искушенный опытом, российский интеллигент сам же и ответил: вероятно, жив, потому что иначе о нем говорили бы много, горячо, хорошо и с любовью.

2

Замедляется темп рабочей жизни, и Москва начинает переходить к отдыху и веселью!
Готово к принятию своих гостей и Девичье поле. Выстроились рядами балаганы и другие маленькие храмики народно-детского искусства, где попискивает неунывающий Петрушка.
Дальше на наружной галерее большого балагана дает образчики скрытых в нем наслаждений традиционный клоун. У него длинные воротнички, намазанное мелом лицо и красный от мороза нос. Старые, но вечно новые остроты по поводу рыжих, кривых и тетки Пелагеи. Немного соли, но публика довольна, повторяет остроты и смеется: быть может, ей приятно именно то, что и прошлый год она слышала то же, и то же услышит в будущем. Смешно и то, что в толпе действительно находится именно рыжий, по-видимому, прасол или мелкий торговец. Он отходит от балагана, а зрители провожают его добродушно-насмешливыми взглядами, и один, немного хмельной, даже подмигивает. Но рыжий серьезен и мрачен — сколько уж он слышал острот и шуток над своей несчастной шевелюрой!
Но вот, с другого конца поля, где грохочут на «французской горе» небольшие платформочки, доносится громкий, настойчиво зовущий звон колокола. Толпа бросает клоуна и устремляется на звон. Иду и я. Налево тесно стоят палатки с подсолнухами, орехами и сластями. В стороне сбитенщик наливает желтоватой горячей водицей стакан. Он так липок и грязен, что палец прилипает к нему, как притянутый магнитом, но пьющие, видимо, не брезгливы.
Направо под веселые звуки гармонии, скрипки и бубна кружится карусель. Подхожу ближе и невольно останавливаюсь, очарованный милой картинкой. Я уже раньше заметил целый выводок приютских ребятишек самого юного возраста—от шести до 10—11 лет. Мальчики в темно-серых поддевках, наушниках и больших картузах, из-под которых едва виднеются бледные, несмотря на мороз, личики; девочки закутаны платками. Точно цыплята, они двигаются за какой-то дамой и дядькой, но, как цыплята, дисциплинированные, скромные, идущие парочками и за ручку. Одного совсем маленького человечка дядька несет на руках.
Теперь все эти человечки кружатся на карусели, мальчики на деревянных конях, а девочки в люльках. Какие потешные лица, какие позы! Девочки улыбаются и смотрят по сторонам, но мальчики серьезны, полны важности и страха. Бешеные кони уносят их в бесконечную даль, и смелые всадники с достоинством выполняют свою трудную задачу. Одни цепко держатся за холодный металлический прут голыми, красными ручонками, но, по-видимому, не чувствуют холода; другие обняли его и только два-три героя кружатся не держась. Кружится один горбатенький. Личико его, потерявшее детские очертания, печально, и не видно на нем ни радости, ни страха, ни важности. Самый маленький не отстал от товарищей и кружится на коленях у дядьки.
Когда карусель останавливается и детей снимают, они не сразу расстаются с ней. Один задумчиво смотрит на коня и, подняв ручонку, робко гладит его шею. Другой, более экспансивный, выражает свой восторг и благодарность коню дикими движениями, криками. Он дергает его за хвост, бьет по голове и кричит ему что-то на ухо и смеется, ни на кого не обращая внимания. Его уводят последнего.
Колокол продолжает звонить, созывая народ в большой деревянный театр, где представляется война буров с англичанами. На наружной площадке стоит какая-то черная, кривая махина, похожая не то на туловище трубочиста, не то на копченую колбасу на колесах. Надпись гласит: «Длинный Том». Тут же изредка показываются, возбуждая любопытство, полузамерзшие буры — плохо выбритые субъекты в каких-то средневековых костюмах и с деревянными ружьями и пистолетами, и англичане с таким же оружием и бритвенными тазами на головах. Нужно отдать справедливость режиссеру — для англичан он выбрал самые отвратительные физиономии. Чемберлэн не показывался,— вероятно, не нашлось достаточно мерзкого лица.
Внутри театра темень и холодище. В щели пробивается синеватый дневной свет и борется с десятком свечей. Публики много, особенно на галерке; ребят наполовину. Тут же, в первых рядах, я увидел своих знакомцев — приютских. У раздетых артистов изо рта клубится пар; английский генерал в красных штанах, прямой, как палка, потирает покрасневшие руки. Драма в высшей степени нелепа и настолько же благородна. Дочь генерала любит молодого бура, но тот не хочет изменить своим и любит бурку, и отсюда война. Англичанка закалывает невесту — и той, бедной, приходится десять минут лежать в своем белом платье на холодном полу, бура сажают в тюрьму, отсюда война. Проклятия, благословения, стрельба, копченая колбаса с надписью «Длинный Том», выстрелы, крушение блиндированного поезда,— между прочим, английский солдат был в полтора раза выше поезда и в десять раз больше железнодорожного моста,— бурский гимн и т. д. В заключение полное поражение англичан,— генерал в красных штанах стоит на коленях,— и появление самого дяди Крюгера в цилиндре и с сигарой в руках.
Восторгались пьесой одни дети. Взрослые не обнаруживали ни малейшего воодушевления и к происходящему на сцене относились несколько иронически. Когда, по случаю кровожадности английской девицы, очень некрасивой, возник на сцене вопрос, черт она или человек, с галерки послышался ответ:
— Да ты в рыло-то ей глянь! Конечно, черт!
А по пьесе действительно получается такой ответ, что та черт, и когда публика услыхала подтверждение своего мнения, она выразила положительную радость. В заключение играли на каких-то дудках шестеро самых заправских мужичков, и играли очень недурно, важно выдерживая характер русской как заунывной, так и плясовой песни. При исполнении последней вся галерка пристукивала и подплясывала, отчасти от веселья, отчасти и от холода.
Выйдя из театра, я спросил у дядьки относительно ребятишек, на какие деньги их водили в театр. Оказалось, что балаганщики впустили их даром. В это время в театр вошла новая кучка других приютских детей, тоже, вероятно, бесплатно. Доброе дело!

3

Так называемое гулянье расположено у Пресненской заставы и занимает площадь не меньшую, чем Девичье поле. От последнего оно выгодно отличается обилием и свежестыо воздуха. Девичье поле окружено чуть ли не со вcex сторон очень пыльными улицами, причем пыль не остается в покое, а принимает непосредственное участие в гулянье. Куда ни обернешься, взгляд встречает или заборы, или дома; или по-весеннему обнаженные деревья. Душе скучно.
Хорошо в этом отношении на новом гулянье. Проезду поблизости нет, и расположено гулянье на очень высоком бугре, откуда открывается прекраснейший вид на окрестности Москвы. Синеют Воробьевы горы, кое-где еще сверкающие белыми полосами нестаявшего снега; поблескивает поблизости еще не усмирившаяся Москва-река; напpaвo видны железнодорожные мосты, Дорогомиловское кладбище и далекое Кунцево.
По характеру увеселений и публики новое гулянье на первый взгляд ничем не отличается от Девичьего поля. Те же народные театры, те же балаганы, панорамы, карусели и клоуны. И остроты все те же: о рыжих, о первой гильдии «подлецах», обладающих носом в виде пятачка. То же зазывание и в балаганы. На галерее «шотландского цирка» какой-то растрепанный молодец в пестрядинной рубахе зычно выкрикивает все одну и ту же фразу, в которой он старательно перечисляет все богатства цирка:
— Дрессированные собачки, лошадки, обезьянки и восемь артистов!
Благодаря дешевизне входа (по пятачку) публика берет места с бою, и у дверей невероятная толкучка. Но не пустуют и другие балаганы. Скрипят, не умолкая, вертикальные карусели, и зрители залюбовываются одной парой катающихся, самой, наверное, счастливой парой в мире. Он обладает именно рыжей бородой, но нисколько, по-видимому, не смущен злополучным придатком. Да и вообще он выше предрассудков и с трогательным спокойствием обнимает ее, краснощекую, белозубую. Карусель кружится быстрее, и она, по женской своей слабости, начинает повизгивать и прячет голову к нему в колена, а он любовно постукивает ее по спине и кричит что-то веселое смеющимся зрителям.
Присматриваясь к публике, я нахожу в ней разницу сравнительно с публикой Девичьего поля. Здесь, на новом гулянье, толпа более однородна по лицам и костюмам, более проста и искренна в выражении своих чувств. По-видимому, все это фабричные со смежных фабрик, в большинстве знакомые друг с другом. И что меня очень удивило, я совсем не видал пьяных, хотя неподалеку зияла разверстая пасть винной лавки. Были слегка выпившие, но и тех мало.
В сторонке, за балаганами, собралась кучка народу, и из середины ее доносятся бойкие звуки плясового мотива. В узеньком пространстве, оставленном толпой, пляшут двое. Один, высокий, тощий, с лошадиным профилем, серьезен до мрачности, и пока ноги его выделывают самые замысловатые и неожиданные курбеты,—туловище неподвижно и глаза смотрят в одну точку. Во втором плясуне чувствуется артист. Глаза его вдохновенно устремлены в небо и губы что-то пришептывают, пока ноги с удивительной легкостью переносят его из одного конца в другой. Первый сдается ремесленник и останавливается. Противники серьезно пожимают друг другу руки и благодарят музыканта.
— Ну-ка со мной,— говорит артисту пожилой рабочий, по-видимому, отставной солдат, бойкий и веселый. Артист выражает согласие, и солдат становится в позу. Жена его стоит тут же и лущит подсолнухи. Давно уже надвигавшаяся серая туча осыпает толпу частой, девственно белой крупой, и все разбегаются под защиту навесов.

4

Вчера я вышел из холодного помещения одной из картинных выставок, унося с собой впечатление пустых и гулких зал, рисованного ярко-синего моря и такого же неба, красивого, южного неба. Все цвета спектра сверкали на волнах этого моря, и радостно смеялась изумрудная зелень травы, и задумчиво темнели стройные кипарисы. И пока я смотрел на картины, мне казалось, что нет в мире ничего лучшего этих рисованных морей и деревьев.
Но вот я вышел на грохочущую улицу и увидал лучшее: то было настоящее небо, настоящие тени и деревья. Бледное и бедное красками было то небо, жалкие, голые, еще не согревшиеся от зимы были те деревья, но как ничтожны, как бесконечно жалки и бледны были перед ними самые яркие краски картин! И каким бессильным показались мне человеческое слово и рука в их надменных попытках передать свет солнца, глубокую бездонную синеву неба, ласкающее тепло воздуха, гармонические сочетания живых цветов и звуков!
Да, в этом грохоте улиц, стонущих и ноющих под копытами лошадей и железом быстрых колес, в этом непрерывно мерцающем движении разноцветной толпы, шумной, радостной и возбужденной; в этом сиянии неба и солнца и скромном лепетании городских ручейков, преследуемых и гонимых,— во всех этих звуках, цветах и движении была чудная гармония волнующейся жизни. Грубый голос тяжелого труда сливался с мягкими звуками счастливого безделья и отдыха, и если это был диссонанс, то красивейший и оригинальнейший в мире диссонанс.
Невольное возбуждение и радость охватили душу; я забыл о жалких картинах выставки и смотрел, и слушал, и подставлял солнцу лицо, измученное холодами и ветрами зимы, и радовался, что я могу слушать, а главной, смотреть, смотреть...
Какая это чудная вещь — глаза!
В редакцию не стоило итти: там слишком мало солнца и слишком много газет, и я взобрался на верх первой попавшейся конки: пусть везет куда хочет, так как везде светило солнце и везде суетятся люди, осчастливленные весной.
На одной из остановок на империал взобралась пара мужиков; один старый, низенький, с багрово-кирпичным лицом и рваной шапкой, надвинутой до носа; другой — молодой, здоровый, с красивым, но неподвижным лицом. На нем был полушубок с ярко-желтыми заплатами, и в руках он держал длинную палку.
— А где мы сейчас едем? — спросил молодой мужик.
— По Тверскому.
— О! А как деревья стоят?
Я посмотрел внимательнее на мужика и увидел неподвижные и мутные глаза. Он был слеп. И он рассказал мне, что уже десять лет он ничего не видит. Был он рабочим на конке, как-то раз попал между вагоном и телегой и повредил себе голову. Повреждение было найдено неважным, но через три месяца он ослеп.
Говорил слепой громким и как будто равнодушным голосом. Но когда он стал расспрашивать о том, какая теперь Москва, в его наивных, простых и для меня, зрячего, странных вопросах зазвучала жгучая тоска, от которой веяло беспросветной, вечной тьмой и горем.
— Ну и как же ты?
— А так. Помирать нужно.
Когда я сходил с конки и бросил последний взгляд на слепого, он сидел, отвернувшись в сторону, все с тем же неподвижным лицом, и вытирал пальцем незрячие глаза, из которых катились слезы.
Он думал, вероятно, что никто этих слез не видит.
Пожалуй, он был и прав.

далее

начальная страница | биография | музей | библиотека | галерея | гостевая | ссылки | e-mail 


Рейтинг@Mail.ru